ПОДВОДНАЯ ЛОДКА

Электронный журнал (редактор Михаил Наумович Ромм)

  Дата обновления:
13.03.2008
 

Главная страница
О проекте
Авторы на сайте
Книжная полка
Гуманитарный фонд
Гостевая книга
Форум
Одно стихотворение
"Новые Ворота" Публикации: Поэзия
Проза
Критика

 
 

Мои друзья в интернете:

Из-во "Эра"
WWW.Liter.net
Скульптор
Марат Бабин

 

 

 

Николай Славянский

HIC PRODERIT TIBI.* 

 

Когда в редакции «ГФ» меня известили о предстоящей публикации статьи с опровержением моего очерка о Бродском, я, признаться, не без любопытства ждал возможности с ней познакомиться, ибо ее автор грозился выступит со строго научных позиций. На деле вышло, что статья Дмитрия Кузьмина только нашпигована именами, способными вызвать благоговейный ужас. Жаль, конечно, но этого одного для меня маловато, чтобы признать этот опус научным. Сам-то я в своем эссе о Бродском на научность не покушался (не по Сеньке шапка), и если в моей работе есть убедительная сила, как пишет мой оппонент, на которую я не имею права, приношу свои извинения: сам не знаю, откуда это взялось. Мой ученый обвинитель уверяет, что целый ряд моих суждений давным-давно опровергнут такими-то и такими-то именитыми мужами. Охотно это допуская и раскаиваясь в своем невежестве, я, тем не менее, и это не назову наукой. Славны бубны за горами. Кроме того, мой страстный обличитель отождествляет меня с другими авторами, погрязшими в тех же мерзких заблуждениях, что и я, грешный. Вполне вероятно. Но коль скоро я не читал ни одной помянутой статьи, мне остается только пожать плечами. Это, ведь, тоже пока еще не наука, а нечто смахивающее на шельмование. Поищем в этом случае собственных аргументов моего пламенного супостата. Увы, других эпитетов предложить не могу: страстный, пламенный, разъяренный, неистовый и т.п. Только в исступлении можно нагородить такой огород, изведя столько бумаги и захлебываясь благородным негодованием часто по совершенно постороннему поводу. Например, Кузьмин слишком опрометчиво спешит меня наделить мировоззренческой предвзятостью. Приписывая мне следующий постулат: новых животворящих источников помимо христианства нет. Беда в том, что нигде в моей статье такого утверждения нет. Если бы мне захотелось выступить апологетом христианства да еще в области искусства, я бы не затруднился высказать это прямым и недвусмысленным образом: дело-то нешуточное. Я это не сделал по многим причинам, в частности по той, что искусство вообще порождено не христианским сознанием, а дано через откровение красоты в языческой Элладе. Мало того, с утверждением христианства искусство в собственном смысле как самодостаточная эстетическая деятельность до поры угасло. Да и в целом нет никаких оснований ставить существование искусства в зависимость от какой-нибудь конфессии, ибо оно разворачивается как раз там, где одолевает собой такую конфессию. Когда по ходу своего изложения я помянул современный атеистический пессимизм, то Кузьмин с той же грубой необоснованностью торопится приписать мне такое мнение: атеизм равен пессимизму. Если бы это было так, и атеизм был для меня всегда тождествен пессимизму, а религиозность обеспечивала оптимизм, я б этого важного для каждого человека обстоятельства не скрыл, а подчеркнул бы его трижды. Я этого не сделал хотя бы потому, что иное религиозное сознание может вполне сочетаться с подавляющим пессимизмом, да и вообще я имел в виду нечто иное, говоря о конкретном атеизме в конкретном пессимистическом падеже в соответствии со своей темой. Следовательно, упрек в мировоззренческой предвзятости, адресованный мне моим разгоряченным опровержителем, я просто вынужден возвратить. Только в припадке одержимости  можно проглядеть то, что я не ленился повторять на протяжении всего своего очерка: на уровне искусства мне дела нет до того, является поэт атеистом или принадлежит душой и телом какой-нибудь конфессии. Исходи я в своих суждениях о Бродском, как уверяет Кузьмин, из жизнеутверждающего христианства, я бы специально выделил у этого поэта как достойные похвалы оптимистические и религиозные темы. Однако именно подобные стихи у Бродского я отмечаю как большей частью слабые, отдавая предпочтение таким вещам, как, например, «Похороны Бобо» с ее исключительно сильным переживанием нигилизма. И я не делаю секрета из того, чем управляются мои эстетические пристрастия: если поэт не изживает своего бытийственного (все равно, положительного или отрицательного) опыта на художественном уровне, вещь ему не удалась. И если я укорял Бродского, то как раз за то, что он очень часто не может снять нигилизм, который вошел в структуру его поэтики. Причем, я бросаю мимоходом упрек в адрес Ахмадулиной, которая надорвалась уже на оптимизме. Ей редко удается освобождение от своего подозрительного жизнеутверждающего догматизма, который вторгается в ее стихи, делая их косными и вымученно классичными. Другими словами (повторим это еще раз), мировоззрение и бытийственный опыт меня могут очень и очень интересовать в той мере, в какой они изжиты художественно. Я ведь все это было дано мной просто и ясно. Добавлю все-таки, что захоти я руководствоваться в своих суждениях об искусстве своими мировидческими пристрастиями, мне было бы очень трудно это сделать уже потому, что во многом оно проблематичны для меня самого. И все таки мой критик построил все свое обвинение аккурат на этом ложном основании. Но ведь это не наука сударь мой, это скорее беснование или одержимость. Когда в своем очерке я коснулся просодии Бродского, я совсем не помышлял об отстаивании тех или иных догматов стихосложения, не думал вовсе о чистоте ямба или амфибрахия, не собирался также ограждать неприкосновенность канонической строфы. Сами по себе эти формальные признаки еще ничего не гарантируют и не обеспечивают победы искусства. Когда я говорил о стихосложении Бродского, то настаивал на обязательном сопряжении этого слоя со всей его поэтикой и его мировоззренческими тенденциями (sic!) в той мере, в какой поэту удалось (или не удалось) снять их художественно.

Кузьмин мне на это предлагает довольно пространное и во многом неряшливое рассуждение о просодии. В нем наряду с общими местами много отменно скучного. Но главное, это просто не имеет никакого отношение к тому, о чем говорил я. По капризу своего верхоглядства Кузьмин усмотрел во мне отрицателя акцентного стиха или верлибра. Он возмущенно призывает тень Тынянова, который-де доказал, что проза, записанная особым образом, становится-таки стихами. Да не об этом у меня шла речь. Хотите называть верлибр стихами, ради Бога. Но ясно, что это уж очень особый вид стихом, которому надо выдавать научную справку в подтверждение их стишистости. Другие виды стихотворной речи в этом просто не нуждаются. Стало быть, есть нечто такое у верлибра, что позволяет его отнести, допустим, к пограничному явлению. Именно это я и отметил мимоходом, так как меня интересовало другое: склонность поэта к тому или другому виду версификации с учетом всех прочих его пристрастий. Мне было важно понять, почему поэт отдается то одному, то другому стиховому потоку, и менее всего меня заботило, имеет ли право на существование верлибр. А то, что верлибр свободней и непринужденней в своей ритмической организации, ясно из самого названия. Если поэт обращается к жесткому или упругому стиху, это говорит об одном, если обращается к более вольным ритмическим построениям, это свидетельствует о чем-то другом.

Сверх того, я не заявлял, что недопустимо разрушать строфу или отказываться от нее. Некоторые поэты обходились без всякой строфики вообще. Меня же привлек тот аспект, что Бродский, будучи изощренным мастером строфы, сам же ее сознательно разрушает. Можно сколько угодно рассуждать о том, что канонические формы, создаваемые одной эпохой, могут быть переосмыслены в другие времена. Но у формы есть также предел прочности, и можно оказаться перед критической массой распада. Собственно, с этим мы имеем дело сплошь и рядом: чуть больше вольности, получаем наглость, слегка преувеличенная осторожность и мы имеем трусость и т.д.Таким образом, просодия меня интересовала не сама по себе, а в общем ракурсе. Очень близкие ритмические структуры могут выполнять совершенно разные функции, сочетаясь с другими компонентами поэтики. Отвлеченная ритмика, которую так рьяно отстаивал Кузьмин, меня не волнует. Брак в абстракции как союз мужчины и женщины оставляет нас почти равнодушными. Но сколько драм стоит за конкретными заполнениями этой схемы в жизни, и как непохожи бывают они по своему содержанию при полном тождестве обобщающей их структуре. Судя по полемике самого Кузьмина с Кабаковым, в которую он меня почему-то решил впутать, у него, возможно, есть возражения против такого «классического брака». Что же? Будучи от природы человеком вежливым, я подавлю свою брезгливость, но, являясь от рождения к тому же искренним, признаюсь в своем отвращении, хоть вслед за этим поспешу признать священное право Кузьмина на брачные отношения с любыми представителями флоры и фауны (о, счастливая Аркадия!), питая, впрочем, робкую надежду на то, что потомства эта связь не даст. Если паче чаяния Кузьмин, скажем, начнет класть и высиживать яйца, то я все равно не очень удивлюсь: чего на свете не бывает!1 Я надеюсь, что убедил моего оппонента в том, что ему не удастся разобщить мое эссе о Бродском на отдельные беспомощные фразы, т.е. выкрутить мне пальцы по одному. Неужели непонятно, что это кулак? Разве его нужно обязательно подносить к самому носу моего супостата, чтобы он убедился в сплоченности моих идей?

Я знаю, что у нас нынче модно завираться на научной фене, и несколько не удивился тому, что свои рассуждения о стихосложении кончает открытием мета-строфы у Бродского. Поздравляю. Почему бы не поискать заодно и мета-стихов у этого поэта. Только поосторожней. Это чревато открытием уже мета-поэзии у Бродского, которая поставит под сомнение его просто поэзию. В этом случае мне придется самому встать на защиту нашего лауреата. Кузьмин также присоединяется к одному исследователю, установившему, что структура текста у Бродского аж четырехуровневая. Верю на слово. Что поделаешь? - наука. Знал бы, что Бродский такой многоэтажный, я бы любовался им издалека. Выходит, что я побывал чуть ли не в подвале его творчества. Немудрено, что мне не все там понравилось. Одно худо, никаких лестниц наверх я что-то не приметил, да и Кузьмин об этом говорит весьма смутно: есть, мол, этажность, ею победим.Мое замечание о том, что Бродскому свойственно размещение разностиливых выражений на малом пространстве текста, что он порой достигает в этом необычайной выразительности, но часто и проваливается, Кузьмин объявляет ханжеством и попыткой запретить поэту свободно пользоваться всей лексикой. Но это, друг мой, шулерство. Я ничего подобно не утверждал, указывая, что поэт, как и любой, впрочем, человек, вправе говорить все, что ему вздумается. Просто дело в том, что искусство (да и жизнь) это сфера риска. Необходимо учитывать иерархичность жизни и слова в каждом отдельном проявлении, которое может оправдать или отвергнуть наш речевой поступок.

- А вот и нет, - выскакивает мой неугомонный обличитель: слова никакого отношения к иерархии не имеют и никакой оценночности не несут, они всего лишь разные по значению. - Вот те на! Уж не это ли Кузьмин называет наукой? Ведь он только и делает, что упрекает меня в оценочных суждениях. Не спорю, был грех, но как бы я умудрился согрешить, не будь слова способны к выражению возвышающему или унижающему? Ведь кроме слов я ничего не использовал. Да что там далеко ходить! Сам Кузьмин в конце своего очерка, отложив в сторону науку (игрушку для него слишком дорогую и неудобную), затевает свару с тем же Кабаковым (пикантные подробности стыдливо опускаю). Оскорбления2 в свой адрес я Кузмину с легкостью прощаю за его научные заслуги перед нашей словесностью, а наипаче за то, что он здорово меня позабавил. Уморительно, что именно сам Кузьмин срывается и предлагает чуть ли не цензурные меры, приписывая правила поведения для критиков. Беспомощность Кузьмина, его отчаянное бессилие и некое, я бы сказал повизгивание, слышатся в его протестах в связи с оценочной лексикой, которую он хотел бы искоренить за то, что она, по его мнению, присваивает себе убедительную силу, на что имеет право только наука. Всецело разделяя оправданное возмущение моего противника и выражая ему самое искреннее сочувствие, я, однако, с прискорбием склоняюсь перед реальностями нашего несовершенного мира. Увы, может человек со стороны быть на редкость убедительным, в то время как большой специалист по данному вопросу будет выглядеть нелепо. И, ей-богу, я не знаю, как помочь этому горю или тому же Кузьмину. Я, во всяком случае, не виновен в том, что он тускловат.

Стоило мне высказать сомнение в связи с проведенной Бродским заменой музы на язык, как мой критик ни с того ни с сего набрасывается на меня с утверждением, что язык является объектом научного познания, и лингвистика сделала за последние столетия громадные успехи (посыпались имена). Благодарю, но мне это прекрасно известно. Именно на это я и указал как на препятствие к отождествлению языка с музой (она не предмет научного познания). К вящей неуклюжести своей придирки Кузьмин цитирует (по-английски) одного исследователя насчет Бродского, мол, этот поэт (перевожу) «взывает к Музе, особе примечательной своим отсутствием в наш век обостренного литературного самосознания».3 Но эта цитата прежде всего разводит музу с языком (язык никуда не исчезал) и меньше всего может служить подмогой мнению Бродского или возражением мне. К сожалению, из таких скучных и нудных недоразумений и состоит научный этюд моего мыслителя. Под конец соперник чуть смягчился и даже признал, что я «в какой-то мере честен». Жаль только, что, похваляясь наукой, он не указал в точности этой меры. А вдруг ее хватило бы на мое полное оправдание? Много ли мне надо? Кузьмин снисходительно прощает мне субъективность моих переживаний поэзии Бродского, хоть сурово порицает меня за их объективизацию, требуя от меня, чтобы я объявил свой очерк своим частным мнением. Да что с Вами, сударь мой? Разве я не поставил своего имени, или подписался: Господь Бог? Конечно, это мое частное мнение, которое каждый волен принимать или отвергать, потому что я не запугивал своего читателя научностью, обязывающей его смириться перед моим суждением. Не приписывал также своих домыслов другим, чем так старательно занимался мой оппонент: любезность с его стороны излишняя. Между прочим, он совершенно неосмотрительно соглашается с тем, что, ладно, пусть у Бродского и выражен опыт распада, но художник не несет ответственности за депрессию читателя: ведь не отвечает Гете за волну самоубийств после «Вертера». Ой, не знаю, не знаю, что и сказать. Впрочем, если за волну, да еще именно после, то, может быть, в каком-то смысле и отвечает, хоть и преувеличивать не хочу: главная вина все-таки на самих несчастных.

- Да, - продолжает мой критик: в некоторых произведениях Бродского катарсис увидеть очень трудно. – Так, ведь, и я о том же: трудно, ох, как трудно, в иных просто невозможно. – Но, - вдруг провозглашает Кузьмин: мы можем найти в искусстве пищу для любви и жалости во избавление от мучительного одиночества! – Ну, знаете, такого сентиментального прокола в научной доктрине своего оппонента я даже не чаял: зло искусство не проводит, а вот добро, пожалуйста. Это уже розовые слюни, милостивый государь, так что ученому-то человеку и вовсе неприлично. Утритесь. Ну и, наконец, завершая свой научный набег на мой очерк, Кузьмин вопрошает с подобающей величавостью: Где же выход для честного критика (видимо, из тупика субъективизма)? И не менее внушительно объявляет: В науке! Увы, - уже с горечью прибавляет он: такого примера в русской критике еще не было. Здесь я смахнул слезу. Что и говорить, с научностью у нас хреново, можно сказать, совсем никакой научности нет. Я вот было понадеялся на самого Кузьмина, а кончил тем, что всплакнул, ибо frusta et moleste est stulto pro scientia mori.4 Пусть хоть это, сударь мой, станет для Вас наукой. Прощаясь со своим супостатом, с которым я так весело провел время, с радостью уступаю ему право, которого он с таким рвением домогается: пить из любого источника. Об одном его прошу из простого человеколюбия: не пейте больше из ослиного копытца.1 августа 1993



* Это пойдет тебе на пользу.(лат) - Опубликовано в газете «Гуманитарный Фонд» 1994 №1(198) в ответ на критику Дмитрия Кузьмина: «Testimonium paupertatis» «Гуманитарный фонд» 1993 №7(184), №8 (185). Маленькая справка о физиологии литературного процесса.

Андрей Урицкий в своей краткой истории "Гуманитарного фонда пишет: "Его <Дмитрия Кузьмина> уход был связан с дискуссией о поэзии Бродского, переросшей в малоприличную перепалку между Кузьминым и критиком Николаем Славянским. Стиль Славянского вообще далек от академического, а ряд пассажей в очередной статье задевали Кузьмина более чем болезненно; последовал ультиматум — или я, или Славянский; попытки уладить дело миром ни к чему не привели, а Славянский потребовал незамедлительной публикации, в свою очередь угрожая полным разрывом. Ромм выбрал Славянского." Здесь следует уточнить. Я ни на миг не ставил право Дм.Кузьмина на свободное высказывание и не спрашивал главного редактора газеты М.Н.Ромма, на каком основании они дали такой резкий отклик на мой очерк. Кузьмин же, не имея сил возразить мне, потребовал от редакции, угрожая своим уходом из газеты вместе со своими сторонниками, запрета на публикацию моей статьи, что автоматически прекращало мое сотрудничество с "Гуманитарным фондом". К чести М.Н.Ромма он выполнил свой долг, хоть это и привело к развалу редакции.
1 Дмитрий Кузьмин, лидер «Вавилона», почему-то нашел удобным соединить критику моего очерка с выступлением в защиту своих гомосексуальных идеалов.
2 Свой академический дискурс Кузьмин украсил словами «глупость», «гнусность», «подлянка».
3 Invoke the Muse, a figure notable for her absence in this age of «acute literary self-consciousness»
4 Нелепо и напрасно умирать глупцу за науку. (лат)

 

На главную В начало текущей В начало раздела Следующая Предыдущая

Отзыв


  Яндекс цитирования  
  Rambler's Top100  
   
   
   
   
 

 © Михаил Наумович Ромм

Hosted by uCoz