ПОДВОДНАЯ ЛОДКА Электронный журнал (редактор Михаил
Наумович Ромм) |
|||||||||||||||||||||
текущей страницы:
|
АПОЛЛОН И КУШНЕР*
Смех несказанный воздвигли блаженные жители неба... Гомер
Почитатели Кушнера говорят о тонкости, изысканности, глубине его стихов, о верности высоким традициям русской поэзии и культуры. Противники указывают на литературность и вторичность Кушнера, прибавляя, что и сам он нечто банальное и заурядное. Несмотря на то, что редко эти высказывания получают эстетически убедительную доказательность, было бы слишком опрометчиво приписывать их, с одной стороны, восторженному ослеплению, а с другой, низкой зависти и злобе. Ведь, и в самом деле, у Кушнера много очень красивых стихов (я бы не пожалел слова «шедевров»), написанных с большим мастерством, все они исполнены эмоций, совершенно искренни и правдивы, да и касаются важнейших вопросов человеческой жизни. И, тем не менее, при всем этом никак нельзя избавиться от чувства правоты его хулителей. Очень странное и любопытное ощущение! Поскольку этот поэт пишет и издается более 35 лет, мы можем о самом главном в его творчестве судить не гадательно, а с полной достоверностью. Начнем ab ovo, чтоб все остальное нашло свое место и объяснение. Несомненно, основная мировоззренческая интуиция Кушнера, полностью определившая и способ существования, и дух его писаний, – позитивизм. Как неоспоримый факт это признается всеми, коль скоро сам Кушнер на всех уровнях исповедует в стихах и прозе это мировидение, да и по сути всё его творчество пронизано им. В этом нет ничего удивительного. Несмотря на разнообразные отступления и некоторые непоследовательные судороги (оккультизм, теософия и прочая мистическая экзотика), современный (некогда христианский) мир живет при торжестве именно этой идеологии. Основное положительное достижение позитивизма заключается в полном отрицании любого мистического или метафизического измерения жизни. Никакого превышающего самоё жизнь смысла не существует. Жизнь равна жизни, жизнь самотождественна. На стадии позитивизма (когда происходит снятие всех сверхзадач, когда все идеи считаются равноценными, т.е. взаимоуцененными) духовная ткань человечества неотвратимо перерождается, и человек становится телеологически меньше самого себя, неизбежно получая внутренний редукционный вектор. В №1 «Нового Мира» за 1996 год дана знаменательная статья С.С.Аверинцева «Моя ностальгия», в которой поставлен радикальный диагноз нового эона. Речь о прежде небывалом типе человека, о новом неслыханном ранее модусе существования. Его особый показатель – незначительность. Аверинцев говорит о поразительной онтологической пустоте нынешнего человека и обращает внимание на одно престранное качество этой новой модальности: внешне сохраняются все манеры и культурные навыки, а заодно благонамеренные и злонамеренные устремления предшествующей эпохи, но они совсем не означают того, что, казалось бы, должны означать. Воцарился в славе и силе некий серый ад, где без всякого томления пребывает опустошенная душа современного человечества. Всё есть, а, вместе с тем, ничего нет. И беда даже не в том, что человечество утратило ценностную ориентацию, гораздо хуже то, что оно вообще перестало испытывать духовный голод, и никакого хлеба с неба ему не нужно. Собственно, специфика позитивизма и состоит в исключении такой возможности. Что бы в такой жизни ни случилось, ничего на уровне смысла (значительности) не произойдет: никакое количество не даст нового качества при сохранении основного, самотождества. Бытие равное небытию! Согласимся, это и впрямь что-то новенькое. Греза Сатаны! Народился новый тип homo, который прямо противоположен своему предку. Современное человечество превратилось после долгих родовых мук из «высокого племени людей» (Мандельшатам) в духовных лилипутов. Гора после страшного кровотечения родила мышь. Конечно, остались еще крупные личности, но мир уже не способен воспринять их в этом личностно-значимом образе. Реально восторжествовала приземистость сознания, где всё меньше, чем должно быть. Это, как известно, следствие кризиса новоевропейского индивидуализма, который в своем титаническом самоутверждении создал условия для собственного неотвратимого разрушения. Я позволил себе это общее отступление только потому, что было бы странно думать, что при такой глобальной катастрофе духа художественная деятельность не претерпела никаких изменений. Совершенным выразителем, я бы сказал, гениальным носителем нового сознания и является Александр Кушнер. В нем есть почти всё, что было в предшествующей поэзии, все муки и радости, все озарения и затмения, и всё это преобразовано в карликовый масштаб. В этом его подлинная и неотменяемая и даже ошеломляющая оригинальность, этого в такой безупречной чистоте воплощения прежде не бывало. В Кушнере, наконец, полное преобразование завершилось: поэт сегодня меньше, чем поэт. Перед нами новый субъект художественного сознания, новое видовое явление – poeta pygmaeus. В пределах искусства не существует условностей искусства, а его условия, которые мы называем «условностями» лишь, когда рассматриваем само искусство как объект. Но и при холодном анализе мы обязаны признать, что искусство в своей славе превосходит свои условности. При чтении стихов Кушнера мы ни на минуту не забываем, что они – стихи, что они очень образцовые, словно писались прямо для включения в хрестоматию, для переписывания их в «Альбом для Стихов». Другими словами, Кушнер нигде не преодолевает условностей искусства, они не только видны у него повсюду, но они, собственно, составляют эстетический предмет его поэтики. Это не следует путать с «эстетизмом» (О.Уайльд, М. Кузмин), который всё-таки был идеальным императивом, противостоя наличной действительности. Все художественные процессы Кушнера происходят на наших глазах в колбах его стихотворений, не имея никакого отношения к миру, безмерно превосходящему эти надежно локализованные художественные реакции. Они занимают очень маленькое изолированное место в огромной жизни, что отвечает реальному представлению нашего автора о скромном и неприметном месте не только самого поэта, но, что важно отметить, и самой поэзии, которая стала всего лишь частным явлением и не может сказать о вселенской округе ничего общезначимого. По требованию структуры у Кушнера естественно возникает заменитель метафизического уровня. Его голубые дали – это Культура, любовь к Искусству вообще и к Поэзии в частности. Но в том-то и дело, что вся культура метафизична, вся насквозь пронизана вертикалью, да и порождена-то она самим этим разрывом между идеальным и наличным. Какой же любовью может позитивист возлюбить культуру? Только самой плоской музейной любовью. Жизнь духа неизбежно превращается в пошлое «собрание богатств и достижений», где разные эпохи без всякой драки расставлены на отведенных им местах, чтобы стать предметом бесполого энтузиазма "знатоков". Вот одно из таких признаний в любви. В своих «Заметках на полях» (1989) Кушнер пишет, завершая свою мысль цитатой: «Поражает отчаяние и отчаянная смелость Баратынского, его готовность призвать Всевышнего к ответу: Там, за могильным рубежом, Сияет день незаходимый, И оправдается незримый Пред нашим сердцем и умом. »1 Трудно описать всю скандальность такого заявления. Приходится со стыдом отводить глаза. И дело даже не в том, что наш автор хотя бы случайно не слышал церковной службы или не читал молитвослова. Всякий абсолютно посторонний церковной практике человек смекнул бы, исходя лишь из одного контекста, что у слова «оправдается» в этом случае особая коннотация, далекая от юридической нагрузки и от всякого притягивания к ответственности. Причина этого «прокола» не в случайной ошибке. Было бы нелепо придираться к обмолвке, которая не относится к сущности разбираемого автора. Но этот назидательный конфуз оказался возможен именно из-за метафизической глухоты Кушнера, которую он демонстрирует на каждом шагу. Отсюда и эта уродливая трактовка стихов Баратынского как отчаянных и сутяжных в то время, как они полны радостного упования и даже ликования. Кушнер, например, самым искренним образом не верит, что у Пушкина были какие-то там религиозные искания, и считает, что художественной задачей пушкинского «Пророка» была стилизация. Художественная задача по освоению других форм! У поэта только одна художественная задача: понять, осознать, пережить мир в той полноте, в какой он его захватывает. А поскольку он поэт, то выражается им это в соответствующей данному переживанию стихотворной форме, которой он овладевает не ради нее самой, а чтобы с ее помощью передать важный для себя опыт. Стихи настоящего поэта не равны своему тексту, но превосходят его, поскольку свидетельствуют о превышающем их духовном уровне. Это – единственная творящая сила, но на формальном текстовом уровне, т.е. как факт текста, эта духовность отсутствует, поэтому она и остается недоступной позитивистам. Между тем, в этом источник и смысл, тайна и обаяние искусства. Это азбучная истина всей культуры, и об этом написаны тысячи томов. И только безупречный позитивист может этого не заметить. Пишет же он, Кушнер, крепкие красивые стихи без всяких горних помыслов. Никаких порочащих его честный позитивизм высоких духовных устремлений в его стихах днем с огнем не сыщешь, в них вообще нет ничего «постороннего». И если наш автор обходится без религиозных томлений, значит и Пушкин проживет как-нибудь без них. Позитивист органически обречен на эту ограниченность. Уже поэтому Кушнер автоматически не может быть продолжателем каких бы то ни было традиций или хранителем каких-то духовных ценностей. Стихи Кушнера очень хороши, поскольку он выражает в них только выразимое: в этом секрет (или разгадка) их совершенства. Кроме того, он очень благонамерен и обо всем судит и в стихах, и в прозе очень здраво, очень правильно, максимально нормативно, попросту ординарно. Он неизменно дает среднеинтеллигентский показатель со всем сопутствующим гуманизмом, либерализмом и приличествующим культуропоклонством. Иногда его стихи шипучи, как газировка, но они не пьянят. Этот поэт ни при каких обстоятельствах не может угрожать окружающей среде созданием критической массы. В его стихах сколько угодно переживаний, мыслей, тревог и страхов, но гомункул, обитающий в стихотворениях Кушнера, никогда не взорвет своей колбы. Зачем? Как говорится, остатки сладки, et tout le reste est littérature. Именно этой остаточной литературой занят наш стихотворец. Благодаря отсутствию всяких соблазнительных духовных глубин, Кушнер умеет писать о самых разных вещах, затрачивая на каждую строчку одинаковое количество калорий. No pains, no gains. Впрочем, в своих лучших, я бы сказал, в своих высоких художественных творениях Кушнер, пожалуй, достигает духовного величия изделий Фаберже или затейливых фарфоровых штучек. Я напомню хотя бы одно стихотворение, в котором позитивизм нашего автора выражен на исповедально-тематическом уровне с завидной чистотой. Разве можно после Пастернака Написать о ёлке новогодней? Можно, можно! – звёзды мне из мрака Говорят, – вот именно сегодня.
Он писал при Ироде: верблюды Из картона, – клей и позолота, – В тех стихах евангельское чудо Превращали в комнатное что-то.
И волхвы, возможные напасти Обманув, на валенки сапожки Обменяв, как бы советской власти Противостояли на порожке.
А сегодня ёлка – это ёлка, И ее нам, маленькую, жалко. Веточка колючая, как чёлка, Лезет в глаз, – шалунья ты, нахалка!
Нет ли Бога, есть ли Он, –узнаем, Умерев, у Гоголя, у Канта, У любого встречного, –за краем. Нас устроят оба варианта.2
Это очень хорошее стихотворение прозрачно до простодушия. Задержимся на нем, потому что оно выражает собой самую суть того, что называют поэтикой со всеми включенными в нее мировоззренческими и психологическими показателями. В первом куплете изображен своего рода подобострастный испуг перед гением Пастернака, после которого-де нельзя и помыслить о том, чтоб написать стоящие стихи о елке. Но испуг этот притворный: тут же объявляется, что такие стихи написать можно и как раз сейчас это и надо сделать, потому что елка у Пастернака была не всамделишная, так как написана она при Ироде-Сталине и несла на себе политическую нагрузку, чем своей реальной сущности повредила. Отсюда, по Кушнеру, и картонность образов Пастернака. А в наше, свободное от политической закомплексованности и прочих предрассудков, время (и, разумеется, благодаря наличию в нем мастеровитого стихотворца) можно, наконец, написать о настоящей елке. И точно, на этот раз она вышла елка елкой, и если наш автор немножко флиртует с ней, то это от эротического избытка чувств ко всему настоящему, ну и, конечно, для поэтичности. А вообще-то, если всю правду-матку (по случаю Нового Года!), то: Нет ли Бога, есть ли Он, –узнаем, Умерев, у Гоголя, у Канта, У любого встречного, – за краем. Нас устроят оба варианта. Получает здесь свое объяснение и подпрыгивающий ритм: трудно удержаться от радости в виду такого удачного расклада. О рифмах сказать нечего, но трижды встречается enjambement (перенос), показывающий, что этот автор сложен и глубок. Несомненно, за всем этим кроется, особый смысл, (например, неисповедимый интонационный изгиб, сокровенная тайна его поэтики). Потому что, если ничего за этим не таится, то непонятно, что эти анжанбманы тут делают. Я на данном этапе, однако, позволю себе пренебречь, интонацией Кушнера, на которую, как увидим ниже, оказалась поставлена вся его поэтическая репутация. Оставим ее на десерт. Что до центрального вопроса бытия, то он прояснится сам собой, и нечего зря по этому поводу суетиться. Лично Кушнера равно устроит как наличие Господа Бога, так и Его отсутствие. При некотором покушении на эпатажность, это заявление само по себе до оскомины ординарно. Между прочим, пассаж: Он писал при Ироде: верблюды Из картона, – клей и позолота В тех стихах евангельское чудо Превращали в комнатное что-то... – в контексте всего стихотворения можно понять только как некий укор или иронию автора: мол, Пастернак-то евангельское чудо (читай, нечто «культурологически великое»; не реальное же, по Кушнеру) свел до чего-то комнатного, игрушечного, т.е., верующий-верующий, а сплоховал! Но не дотянул здесь именно Кушнер, а не Пастернак. Для христианина Рождение Спасителя – есть одновременно событие не только вселенского масштаба, но и глубоко интимное, утробное, домашнее, комнатное, в том числе игрушечное. Об этом обязательно слитном понимании Рождества можно, наверное, где-то прочесть. Даже многие неверующие (в церковном смысле) люди, это чувствуют. Только одномерное сознание позитивиста могло усмотреть в этом промах Пастернака. Мне скажут: «Что-то вы крохоборничаете. Покажите нам серьезные недостатки этого автора». Рад бы, да не могу. Откуда их взять? Нет у Кушнера катастрофических обвалов. Так всё, по мелочам. Всем ему, скажем, нравится Пушкин, только имперских стихов он у него не одобряет. Очень Блок хорош, только зачем он в демонизм-то играет? Заметьте, сколько просвещенного благонравия в этих упреках любимым поэтам. Ну как объяснить, что Пушкин невозможен без имперского и одического уровня, а Блок – без демонизма, что, не понимая этих пустяков, не стоит поминать этих поэтов? Словом, кроме этих мелочей, коим несть числа, ничего другого, весомого, предложить не могу. Не тот калибр у матерьяла, за которым я покорно следую. Подлинное искусство – своего рода духовный капитализм: из оборота наличного мы получаем качественно новое. В результате же операций Кушнера мы имеем легкий недобор (причем, что любопытно, тоже качественный). Само собой, после того, как об этом написаны горы литературы, теперь и Кушнер может принять участие в разговоре о предсуществующем шуме или о музыке, которая предшествует написанию стихотворения, правда, в реалистическом, натуральном плане, без притязаний на сакральное. И то сказать, мистическая бездна не может породить плоского эха. Конечно, в силу общераспространенности позитивизма всякий человек в наше время хоть как-то с ним соприкасался. И меня могут спросить: «А разве у нас не было таких поэтов, ярых атеистов или позитивистов, которые, несмотря на это, оставались значительными художниками? Скажем, Фет, а в наше время Бродский?» Но одно дело переживать позитивизм, и другое – им жить и дышать. Борьба Фета с христианством была грандиозным событием его личности, она соответствовала духовной породистости его атеизма и титанизму его сознания. Это поневоле давало ему метафизическое измерение. Бродский был полностью инфицирован позитивизмом, тяжело и мучительно болел им всю жизнь, но так и не принял его в окончательном смысле. Для него жизнь не равнялась жизни, он слишком сильно ощущал пустоту. Жизнь на его глазах погибала, распадалась. Между прочим, в этом отношении он только подтверждал тезис религии откровения о создании мира из ничего, и собственная природа мира, взятая в своей самости, – именно пустота, nihil. Лишенный поддержки Творца, то есть в своей богооставленности, мир естественно погружается в соприродную себе пустоту. Что до подлинных поэтов того направления, которое представлено постмодернизмом или нынешней версией авангарда, то они утрачивают свою личность, теряя также способность какого-либо мировидения вообще, и призрак уже беспредметного мучения корчится в каждом их слове. Кушнер же совсем другое. Он тот, кому позитивизм соприроден, самотождество жизни для него простейшая и самочевиднейшая истина, данная его сознанию как исходная интуиция всего его существования, и он в позитивизме, как рыба в воде. Это его мир. Чтоб украсить ландшафт он завел в нем две-три декоративных бездны для обозрения их ужасов на досуге, устроил несколько зазорчиков между бытием и ледовитым небытием, но у него есть и очень надежная затычка, на случай серьезного сквознячка из потустороннего – толстый зад позитивизма. Но что делать с клеймом посредственности, которое ставят на Кушнере некоторые критики? Как вообще заткнуть рты этим злоязычным существам, столь досаждающим Кушнеру? Тут разработана сложная многоходовая стратегия! Например, наш поэт часто говорит о том, что «натерпелся» при советской власти и был жертвой гонений со стороны первого секретаря Ленинграда. Но, ведь, какой-то другой вельможный коммунист всё-таки разрешил опубликовать его книгу, и не один коммунист, и не одну книгу. Положим, какие-то члены КПСС «не одобряли», но другие члены той же КПСС с удовольствием читали книги Кушнера и, не таясь, нахваливали, не изменяя своим убеждениям. К чему эти жалобы теперь, когда критика не имеет никакого отношения к разрешению или запрету? Многие статьи Кушнера, по сути, отчаянная самозащита, приглашение читателя вдуматься, вслушаться и вглядеться в достоинства его стихов. С отвагой царя Менелая Кушнер защищает бездыханное тело своей поэзии, чтобы унести его от хищных критиков-троянцев в свой шатер и там умастить его. Но дело критиков – снять с поэзии Кушнера чужие доспехи, а ее останки пусть уносит. Наш автор растащил всю русскую поэзию по строчкам на мощи для своих стихов, но лирическая благодать не желает изливаться на рахит его позитивизма. Отклоняя обвинения в эпигонстве, Кушнер говорит, что это перекличка с прежними поэтами. – А почему не своим голосом? – Да, подхватывают защитники нашего автора, Кушнер ведет нас в глубь русской поэзии... – И впрямь, на каждом шагу раскланиваемся то с Пушкиным, то с Фетом, то с Кузминым, то... Но причем тут Кушнер? Разве мы не можем войти в русскую поэзию прямой дорогой? Почему мы обязательно должны проникать в ее владения обходным путем, переступая через Кушнера? Интервьюер: Многие говорят, что Вы – Мандельштам сегодня... Кушнер: Возражаю. Не по чину... 3 Между прочим, а почему Мандельштама или Фета и т.д. нельзя назвать чужим именем? Кстати, если из Кушнера вычесть все «влияния», что от него останется?4 Есть ещё один способ защиты. Кушнер очень не любит дилетантских суждений о стихах. Это, знаете, такая сложная профессия. Ведь, не будете же вы подавать советов дантисту? Он же специалист. Вот и Кушнер такой же специалист по стихам. Посторонние мнения для него несущественны. Только суждения людей, разбирающихся в тонкостях литературы, высококлассных специалистов, принимаются им в расчет. Ну что ж, посмотрим из любопытства. Верно, все мы согрешаем. Тонкого, проницательного критика, И.Б.Роднянскую, угораздило вступиться за Кушнера. Вопреки собственной мощной интуиции иного измерения, она затратила немало сил и еще больше изобретательности для оправдания его вторичности, но попутно сделала такие наблюдения, из которых (что ей прекрасно известно) следует неизбежный вывод о неизлечимой приплюснутости ее подзащитного. Как она ни старается быть деликатной, её все-таки в сердцах прорывает, и она говорит о взглядах Кушнера, просит его подняться «над ватерлинией жизни» и взять хотя бы «на два тона повыше». Но потом с грустью констатирует, что «инерционные строки» свидетельствуют о том, что «мировоззрение поэта определилось, затвердело надолго, если не навсегда» и «Кушнер навсегда становится певцом “жизни сей”». Но кто же лучше Роднянской знает, что мировидение поэта, если из него не вытекает художественная ущербность его стихов, – Sancta Sanctorum?... А Роднянская проговорилась. Sapienti sat. Тщетно она пробует загладить свою неловкость. Не думав милого обидеть, она невольно микроскоп брала, чтоб мы могли увидеть художественные достоинства поэта. Пожалуй, можно было бы по чисто формальным признакам похваливать его стихи, как вазу, стилизованную под старый фарфор, и называть это от щедрости сердечной неоклассицизмом, поднося к мелким деталям сострадательную лупу. Но с учетом тотального позитивизма Кушнера любование его красотами, а заодно и всякая дискуссия с ним о лирике, роли книги в русской поэзии, значении поэм и больших жанров и т.п. становятся излишними. К чему всё это, если Роднянская уже отказала ему в понимании самого существа свободного искусства? Снявши голову, по волосам не плачут.5 Словом, вряд ли Роднянская могла сильно обрадовать нашего автора. Слишком много видела, хоть и не договаривала. Конечно же, Кушнер нуждался в броне филологической науки, и судьба подарила ему «маленькую Берту», мощное оружие возмездия всем его недругам. Речь о Л.Я.Гинзбург. Для оправдания своей заурядности Кушнер стал усиленно развивать тему частного, которое натягивалось не только на социальное место поэта, но и на самое поэзию. Ему на помощь приходит Лидия Гинзбург: «В своем логическом развитии индивидуализм, как известно, уткнулся в абсурд, стал культурно непродуктивным. Именно в мире, исполненном конфликтов и опасностей, таящем угрозу атомного уничтожения, насущнейшим оказался вопрос, почему, вопреки индивидуалистической логике тщеты и бессмысленности, человек продолжает любить, творить, радоваться существованию. Вопрос оправдания жизни, ее защиты».6 Да, как-то жидковато. Насчет индивидуализма – это пропись. И потом, если человек, несмотря ни на что, любит, творит, радуется жизни, этому можно отчасти удивиться (как это возможно?!), но вопрос об оправдании жизни излишен. Что за пустое теоретизирование? Такой вопрос возникает только в случае реального отказа от жизни. Между прочим, из краха индивидуализма, на котором зиждилось свободное художественное творчество, следует со всей неизбежностью угасание самостийного искусства, что, увы, неотменяемая правда и что мы во всей очевидности наблюдаем в наши дни. На это возразить нечего. Гинзбург и не возражает, а просто игнорирует ради Кушнера. Изымая его из романтической традиции, она, тем не менее, продолжает говорить о нем как о лирическом поэте. Это просто научный скандал. Дело даже не в том, что, по какому-то там Гегелю, лирика и есть содержание романтизма, что, между прочим, признается верным и по отношению к античной лирике: «романтическая ситуация» (утрата объективных ценностей наряду с выдвижением индивидуальности) и создала античную лирику, хоть термин «романтизм» принадлежит Новому времени. Так что, Гинзбург дала тут маху. Но, и вообще, разве можно таким способом выгородить и защитить Кушнера? Ведь, лирика, хотим мы того или нет, основана на значительности, на духовной мощи, что невозможно без метафизического параметра личности, которая должна превосходить себя. Как источник лирики Кушнер попросту неинтересен.7 Это не проблема мелкотемья, а проблема маленького сознания. В сущности, лирик говорит миру о себе; он и есть главная новость и ценность. Он – смысл, цель и оправдание лирической поэзии. В лирике важен не сам мир, а то, как он переживается поэтом. Вне этого переживания, ничего стоящего в лиризме нет. И что здесь делать Кушнеру? Не о нём ли Борис Парамонов сказал с глубоким удовлетворением: «Поэзия у Кушнера не высовывается»? Однако, вернемся к Гинзбург. Ссылаясь на Пастернака, который отказался от романтической позы поэта, Гинзбург пишет, что понимание своей жизни как жизни поэта в такой же мере чуждо и Кушнеру.8 Но это очень грубое передергивание. Пастернак пережил романтическое отношение к жизни, поэзии и самому себе как неизбежную и чрезвычайно важную стадию личностного становления. Он отказывается от миссии романтического поэта («чье жизнепонимание ярко и неоспоримо»), потому что она не могла быть реализована в условиях надвигавшегося времени. Он, по его словам, «бессознательно» находит свой, пока безымянный, модус осуществления через свою жизнь головокружительного предназначения поэта. Пастернак завершает эту главу о своем преобразовании следующими словами: «...мне стало совершенно безразлично, как называется эта сила, давшая книгу, потому что она была безмерно больше меня и поэтических концепций, которые меня окружали». («Охранная грамота» III,11) Кстати, книга, о которой говорит Пастернак, – «Сестра моя, жизнь». Между этим перехватывающим горло именем и пошлостью позитивизма миллионы лет духовного вырождения! Всякому понятно, что Гинзбург совершает подлог, играя на понижение и стараясь реабилитировать Кушнера через авторитет гения. У нее прозвучала лишь одна правдивая фраза: жизнь Кушнера это не жизнь поэта. Уж сколько Мандельштам писал о конце индивидуализма, публично, можно сказать, отрекался от звания пророка, но своего сословия не унизил и сказал о себе:
«...И когда я умру, отслуживши, Всех живущих прижизненный друг, Чтоб раздался и шире и выше Отклик неба во всю мою грудь».
Это «прокол» Мандельштама: он говорит о своем служении и о своем равенстве небу. Отсюда мы видим, что дело не в соблазнительных и запутывающих дело цитатах (А Пушкин сказал, а Гоголь заявил, а Толстой считал). Ясно одно: всё, что думали и делали эти высокие люди, как бы они ни противоречили друг другу, находится вне контекста того, что делает и думает Кушнер. Это разные миры. Достоинство поэта, по Ахматовой, не подлежит девальвации (Поэт – величина постоянная), он остается поэтом и будучи Poeta minor, сохраняя субстанциональное равенство любому из своих собратьев: золото равно золоту. У Кушнера же снижение личной значимости становится декларируемой нормой и стандартом, на которой покоится поэзия. Совершенно правы те, кто говорит, что по условиям нашей культурной ситуации этот поэт вполне соизмерим с нынешними пост-модерном и авангардом, с каким-нибудь Приговым. Они методологически полярны, но в пределах одной плоскости. Решайте сами, что хуже: явная беспредметность или внутренняя редукция? Я согласен с Роднянской: цитировать Кушнера трудно. Но раз я затеял весь этот разговор, то потерпим немного для пользы дела и прочтем еще одно его стихотворение, написанное почти десятью годами раньше приведенного выше, но в том же (иначе и быть не могло) ключе. Кстати сказать, эту вещь, очень любят многие поклонники поэта, почитая это изделие гениальным образцом философской лирики.
Смысл жизни – в жизни, в ней самой. В листве, с ее подвижной тьмой, Что нашей смуте неподвластна, В волненье, в пенье за стеной. Но это в юности неясно.
Лет двадцать пять должно пройти. Душа, цепляясь по пути, За всё, что высилось и висло, Цвело и никло, дорасти Сумеет, нехотя, до смысла. 9
Так как этот текст – среднеарифметическое русского стихосложения, я беру только его идейный слой, тем более, что именно мировоззренческие аспекты данного стихотворения приводят в восторг почитателей Кушнера. Отмечу всё же, что никто сейчас не высиживает по 25 лет яйцо подобной мудрости, из этого яйца позитивизма нынче просто вылупляются. Лидия Гинзбург и другие критики самым серьезным и глубокомысленным образом смакуют слово «нехотя», находя в нем особенную глубину и прелесть, нечто вроде откровения о тайне становления смысла человеческого бытия. Например, Алексей Машевский утверждает, что «нехотя» оживляет всё стихотворение, без чего оно было бы простой банальностью.10 А Гинзбург, увенчивая тему оправдания жизни, говорит: «Так медленно, недоверчиво, отвлекаемый трудностями и горем, “нехотя” учится человек радости бытия».11 Заметьте, как беспощадная аналитическая бритва Гинзбург вспорола поэтические красоты, то есть «всё, что высилось и висло, цвело и никло», из которых так и посыпались трудности и горе, на которые человек «отвлекается». А, кстати, почему вообще «нехотя»? Почему до смысла жизни обязательно доходить спустя рукава, или со временем обреченно в него утыкаться? Это несогласие с автором возникает совершенно неизбежно из-за претензии этой вещи на обобщение, которое нам навязывается частным сознанием. Будь это даже неоспоримой истиной, соглашаться с Кушнером всё равно не хочется: неприятно из одной тарелки. Собственно, и спорить не тянет. Ну, понимает человек жизнь таким образом, и поздравим его с этим счастьем. Другими словами, это «нехотя» как-то дребезжит. Оно годится только для самого автора, для его личного употребления. Даже думая точно так же, нельзя по условиям частного сознания поэта разделить с ним его радости или горести, читателю нужно обзавестись такими же, но своими. Не пользуемся же мы чужой зубной щеткой? Но в целом, мне решительно нечего возразить такому знатоку и ценителю поэта как Машевский на то, что все это изделие в высшей степени банально без спасительного «нехотя». Вот и приходится его обсасывать. Замечу, что неудачных стихов у Кушнера нет и быть не может, и два уже прочитанные нами стихотворения ничем не хуже всех прочих, которые при всём их тематическом разнообразии охвачены, естественно, единой системой. Дополнительные примеры не могут изменить эстетического измерения обсуждаемого предмета. О чем бы наш автор ни писал (начиная с Бога и Вселенной и кончая самыми мелкими бытовыми подробностями), над всем нависает потолок позитивизма. Если в подлинном искусстве переживание бытия превращается в смысл, изливаемый на нас светом красоты, то у Кушнера ни одна тема, ни одно чувство, ни сама красота пределов стихотворения не покидают, становясь смазкой его механизма. Без сомнения, единственная тайна в творчестве этого автора – интонация, она последний теоретический бастион, где укрылась его поэтическая репутация, неприступный Измаил, так сказать. Так и слышится в его заявлениях: Пусть так, но у меня есть своя секретная интонация, и она – мой солидный вклад в банк русской поэзии. Любопытно, что, когда Кушнер заговаривает о своей необыкновенной интонации, наивные интервьюеры его спрашивают, что это такое. Невольно получается: «Это вы о чем?» Похоже, никто такого за Кушнером не замечал, кроме него самого и его защитников. Неужели только у него есть особая интонация, а у других, любимых нами поэтов, ее нет? Как-то не верится. Но значимость этих поэтов для нас очевидна без всяких спекуляций вокруг их интонации, мы пользуемся ею даром, и только Кушнер просит заплатить за нее. Между прочим, интонация описывается с горем пополам на общелингвистическом и общепсихологическом уровне, который не имеет никакого отношения к эстетическим ценностям. На личностном уровне, да еще в художественном слое, научной дефиниции она не поддается. Казалось бы, для Кушнера очень удачное обстоятельство, благодаря чему можно ссылаться на интонацию без опасности быть разоблаченным. Но разоблачение все-таки состоится. Прежде всего, из невозможности научного определения личностного слоя интонации в смысле эстетической категории как раз и вытекает теоретическая некорректность ссылки на нее в качестве научного довода: ею не опишешь поэтики, idem per idem, одно неизвестное не объяснит другого неизвестного. Кроме того, Кушнер забывает, что читателя не запугать теорией литературы. Нам не нужна волновая теория для различения цветов. То же и с интонацией, которую мы воспринимаем без посредников. Мы без особого труда опознаем человеческое лицо, хоть попробуйте дать его научное описание. Так же и с Кушнером. Никуда он не денется. Мы его опознаем. И фотография у нас имеется, это – его стихи. И на уровне текста интонация воспринимается как самоочевидный факт. Следовательно, глупо ссылаться на то, что Кушнера не любят те, кто не слышат его особой интонации. Скорее наоборот, очень хорошо слышат, а потому и не любят. «Интонация для меня, и не только для меня, связана со смыслом стиховой речи. Это тень, которую отбрасывает стихотворение, и по этой тени мы можем судить о стихотворении, как можем судить о предмете, о дереве...»12 Театр теней! Но я, к примеру, предпочитаю смотреть на сам предмет и лишь потом, если потребуется, на его тень. И потом, кто знает, что можно вообразить, глядя в закатный час на свою гигантскую тень?13 1998 * Этот очерк вышел сокращенно в газете "Русская мысль" №4256, 4 -10 февраля 1999г., и полностью под названием "Театр теней" в журнале «Москва» 1999, №5. 1 А.Кушнер «Аполлон в снегу» СП ЛО 1991, с. 450 2 А.Кушнер «Избранное» СПб «ХудЛит» 1997, с. 448 3 Ср. «Континент» №66, М., 1991 с. 362 4 В своих первых книгах Кушнер усердно «пастерначил», хоть и других поэтов не забывал. Кончает же он в звании Мандельштама! 5 См. статьи о Кушнере в книгах И.Б.Роднянской «Художник в поисках истины» М., «Современник», 1989 и «Литературное семилетие», изд. «Книжный сад», М.,1995 6 Л.Я.Гинзбург «Человек за письменным столом» СП ЛО 1989, с.340 7 Я имею в виду только литературный уровень неизбежного и обязательного самоутверждения автора, который мы вправе подвергать критике. Внелитературная активность автора нас не касается. 8 Там же с. 344 9 А.Кушнер «Избранное», с. 281 10 «Невский альбом» №1, с.21, СПб 1996 11 Л.Я.Гинзбург, там же с. 341 12 «Континент» №66, с.361
13Мое желание написать о Кушнере, которого до работы над ним я почти не знал, было связано с тем, что ряд людей указывали на него как на отрадное явление среди всеобщей разрухи постмодерна. Процесс чтения стихов Кушнера совпал с моей поездкой в Петербург, и я посетил Александра Семеновича по его любезному приглашению. Встреча произвела на меня самое благоприятное впечатление. Известный стихотворец был очень благосклонен и самым лестным образом отозвался о моих очерках. В последствии, как мне известно, появление моей статьи приписывалось темному влиянию на мою персону недоброжелателей Кушнера, хоть за все написанное и по совести, и по факту никто кроме меня отвечать не может, не говоря уже о том, что именно поклонникам Кушнера я обязан своим пристальным вниманием к этому автору. Но публикация этой работы оказалась совсем непростым делом. О реакции в "Новом мире" я уже поминал. Я предложил еще двум журналам этот опус. Было любопытно выслушивать их смущенное лепетание о том, что это не совсем их профиль и не дам ли я им чего-нибудь еще, хоть ни одного хульного слова в адрес написанного я не услышал. Поскольку я ленив и мне это надоело, я предложил статью газете "Русская Мысль" для предварительной сокращенной публикации, а остальные хлопоты отложил до времени. И тут один мой знакомый сказал, что журнал "Москва" с удовольствием опубликует мой опус. Я приехал к ним и был поражен тем, с какой скоростью они все устроили, сняв для этого другие материалы. Некоторое время спустя другой мой знакомый с усмешкой заметил мне, что они сделали это потому, что Кушнер еврей. Не знаю, что возразить на это. Словом, глубинные, сокровенные, так сказать, течения нашего литературного процесса оставили меня в недоумении. Признаюсь, что не читал никаких критических очерков о Кушнере до написания этой статьи кроме очерков Роднянской. А тут совсем недавно познакомился с целым ворохом мнений о нем, включая статью Татьяны Вольтской в "Знамени" 1998 №8. Споры вокруг Кушнера лишь запутывают дело, если выпустить из внимания одно обстоятельство. Личные свойства характера Кушнера даже в их стихотворных проявлениях вообще ни при чем. Агрессивен он или интеллигентен, говорит ли он то, с чем мы согласны или нет, проявляет ли он мелочность или великодушие, радуется он или жалуется - все это дела не меняет. Формальные достоинства или недостатки стихосложения у Кушнера также не имеют решающего значения в этом вопросе. Просто Кушнер носитель частного, а не индивидуального сознания, на котором зиждется лирическая поэзия. Частное сознание по природе иное, оно всегда сознает себе как одно в ряду других, это мнение с оглядкой. Лирический поэт одинок, и в этом смысле абсолютен. Есть ряд поэтов, которые мне очень неприятны, но чье дарование отрицать смешно. У Кушнера же напротив, многие вещи мне могут нравиться, но они для меня так и останутся безделушками, украшениями при всех самых нешуточных переживаниях самого автора. Стихотворцев подобных Кушнеру много, но Кушнер интересен именно как их идеальное, видовое выражение и это место за ним в русской литературе останется. В этом отношении Кушнер несчастный стихотворец. Он навсегда обречен на то, чтоб нравиться - не нравиться, на то, чтоб невольно заискивать, и хлопотать о месте в русской поэзии.
Отзыв | ||||||||||||||||||||
|
© Михаил Наумович Ромм